И все же не вини коня

— Есть поэты, которых вы в буквальном смысле не понимаете?
— Есть. Большинство из них— молодые.
Как-то навещал одного старого поэта в больнице. Спросил: «Как здоровье?» Отвечает: «Не хочу никакого здоровья. Умереть хочу». «Почему так?» «Выросли молодые поэты, которые меня не понимают, а я — их».
Конечно, из-за этого умирать не стоит, но проблема тут есть. Не понимаю, почему надо писать непонятно. Ведь мы призваны донести мысли и чувства, а не наоборот — зашифровать их, чтобы никто ничего не понял. Согласен, основа нашей профессии — волнение. У молодых волнения предостаточно. Но волнение — еще не поэзия. Переживания предстоит осмыслить. И самые сложные стихи, на мой взгляд, — это как раз «понятные»: они требуют особой точности при внешней простоте.
Боюсь только, чтобы эти слова не расценили как поход против новаторства. В Искусстве я не приемлю стандарта. Но ведь по-новому можно писать и так, чтобы тебя понимали.
Но дело, конечно, не в возрасте. Настоящие поэты — ровесники и земляки. А печалит меня вот что: суета и торопливость иных авторов. За письменным столом, о Боге и не подумает, а как в издательство придет — целый Коран читает.
Слишком радеют о собственном благополучии. Раньше горец молился не только за свой дом, но и за аул, за весь Дагестан, за всю страну… Естественная для человека цепь переживаний. Теперь у людей явный прирост эгоизма: дай мне побольше да получше, а там хоть трава не расти.
— Действительно, нравы тревожат… Вот случился Чернобыль — и каждый почувствовал, как мы, люди одной земли, зависим друг от друга. Пришла трагедия в Армению — и чувства, поднявшиеся в народе, оказались едиными, кем бы ты ни был и какой национальности. Но проходит беда, залечиваются раны от подземных бурь — и мы снова становимся разобщенными, отчужденными. Как такое понять? Неужели только горе способно нас объединять?
— Эти вопросы я сам хотел бы задать людям. Многие почему-то думают о своей исключительности. Это больно и обидно.
Мне пришлось писать о событиях в Армении и Азербайджане. Хотел примирить, взывал к братству, ссылался на заветы классиков той и другой республики. И что же? Получаю письма: почему вы наших классиков упомянули не первыми, а вослед? Оказывается, даже очередность обижает. И мне, выходцу из Дагестана, где мусульманская вера, уже грозят поставить на могиле… православный крест. То есть шлют проклятие. Сиюминутные обиды ослепляют настолько, что лишают людей разума.
Стало как-то неловко произносить: «Друзья, прекрасен ниш союз!» До того мы дожили. А все потому, что часто нарушались святые основы этого союза. Вдумайтесь только: ни на одном национальном языке, включая русский, теперь не звучит гимн нашей страны. Песенная Россия вообще гимна не имеет. У крошечной Ямайки есть, у России — нет… От накопившихся обид некоторые ударились в крайность: ставят под сомнение необходимость прежнего братства. Сомневаюсь, очень сомневаюсь в такой правоте. Ну не парадокс ли, на Запале думают о том, как создать Соединенные штаты Европы, а у нас стало раздаваться: нет, лучше отдельно, чем вместе; лучше разобщенность, чем общность.
Прежде мы к месту и не к месту твердили о национальной форме и социалистическом содержании. Теперь то там, то тут видишь: только форма — социалистическая, а содержание — сугубо национальное. Ведет ли этот путь к необходимому единению? Не уверен.
А экологические беды? Неужели и тут надо дождаться катастрофы, прежде чем объединиться? Мы долго угнетали землю, не щадим ее и сейчас. Родники, из которых я мальчишкой пил в аварских горах, наполовину высохли. Речки стали тонкими, как струны кумуза. Они порваны, они уже не «играют». Исчезли водопады. Посмотрите, какая нехорошая, подозрительная желтизна у травы. Многие виды каспийской рыбы давно просят «политического убежища» в чужих реках и морях — чем не "диссиденты?" До какой же поры будем уповать, будто расплата не настигнет нас? Когда, наконец, отшатнемся от пропасти, в которую уже заглянули? Не знаю, какой Аллах сможет вразумить людей.
— И снова общий вопрос. На этот раз о судьбах самих поэтов. Неподалеку от нас — трагический лермонтовский Машук. Дуэльная гора как-то невольно давит: все видится падающий под выстрелом Лермонтов… Тысячу раз спрашивал себя: талант — он что, непременно конфликтует и с обществом, и со временем? Бросать вызов — его доля? Или поэт может «вписаться» в собственное время и при этом не утратить блеска?
— Скажу, как понимаю я. Далеко не всегда выпадает жребий идти по течению. Приходится и восставать против «мнений света». Кончается это по-разному. И так, как здесь, под Машуком. И так, как на Черной речке. А вот у Тютчева, тоже прекрасного поэта, в личной жизни все сложилось иначе. Как видим, «эталона» нет.
Но вот поразительная закономерность: у тех, кто прожил трагически, зачастую наиболее благополучная судьба. Они остаются долгожителями на земле, хотя и погибают рано. Когда я говорю «судьба», то не имею в виду карьеру. Имею в виду оставленный после себя след.
Кто ищет истину и возвышает падших, тот сам часто страдает, но только из него может получиться пророк.
И вот еще что. У каждого значительного поэта как бы сама собой складывается и значительная биография. Возникают биографии даже отдельных стихотворений. Возьмите Пушкина. Мы знаем историю его любви, подробности, его жизни, няню его знаем. Поэт не скрывал ничего от публики и, будучи личностью, был ей интересен. Мы знаем истории любви Блока, Маяковского, Есенина… А подробности жизни современников знаем? Возьмешь томик стихов — имен мелькает много, чувства поэта вроде бы открыты настежь — пожалуйста, переживай. А этого не происходит. То, что для гения — трагедия, и конец света, для рядового стихотворца — всего лишь бытовое признание, не более того. И вообще, мне кажется, нынешние поэты больше воспитаны на технике письма, чем на чувстве. Это не пустяк. Это очень важно.
— Любопытно, вы были дружны с поэтами, не сравнимыми по известности; с одной, стороны — Твардовский, с другой — скажем, Николай Глазков. Твардовский — масштаб мысли и доведенная до совершенства простота слога. Глазков — даровитый каламбурист, этакий ловец парадоксов. Несоизмеримые величины. Но и тот и другой — в орбите вашего притяжения.
— Все-таки Глазков интересен. Он и как человек неожидан. Поэт — это ведь не сложение слов в рифму, это своеобразное отношение к миру. И Глазков со своими чудачествами — безусловный поэт. Кстати, я ему и рекомендацию в Союз писателей давал. А как было не дать, если он написал мне: «Расул, поверь, это недоразумение природы, что я не член Союза писателей». Талант виден даже в этой мольбе.
— Можно не вопрос, а загадку? Не помните, чье это: «Когда я слышу голос жены, для меня смолкает глас народа»?
— Не знаю. Смешно. Глазков?
— Нет, Гамзатов. Из оброненного на ходу.
— Ничего остроумного. Откровенная попытка угодить женщине.
Но, вообще женщина обижена и недооценена у нас. К сожалению, главное ее право — право на труд. И в любви у нее тяжкая доля. Кстати, прежде в искусстве женщина была отражена лучше. Тогда художники ее боготворили. Вспомните, много ли они создали отрицательных женских персонажей? А мужских — сколько угодно. Почему я больше всего жалею бюрократа? Несчастный, ему никогда не приснится красивая женщина.
— А как вы относитесь к повальным конкурсам женской красоты?
— Ай, почему этого не было в мое время? Когда тебе под семьдесят, удел — смотреть такие красивые зрелища по телевизору.
Но если говорить серьезно… Раньше и женщина, и любовь были в чадре, а песни о любви песни-признания были открытыми. Теперь любовь едва ли не целиком открыта для взора, зато песни о любви — в чадре. Такое впечатление, будто церковь сейчас соединена с государством, а лирика — отделена.
— И последнее. Подтвердите или опровергните. В Москве у вас квартира на улице Горького. Говорят, вы умоляли Моссовет поселить вас на улице с негромким нейтральным названием…
— Конечно. При жизни заботился о своей посмертной славе. Ну, подумайте, кто рискнет когда-нибудь переименовать улицу Горького в улицу Расула Гамзатова? А бессмертия хочется.
Но это, как вы догадываетесь ходячая шутливая легенда, пущенная то ли мной самим, то ли братьями-поэтами, — не помню. Все-таки, какая ни будь трудная жизнь, нужно уметь улыбнуться.

Беседу вел Евгений ДВОРНИКОВ.

Газета «Правда», 
4 августа 1989 г.